Подпишись и читай
самые интересные
статьи первым!

Эти драматические изменения в сознании и языке. Для умственного развития - Осознанное Изменение Сознания — ЖЖ

Проблематика измененных состояний сознания была введена великим американским психологом Уильямом Джеймсом. Еще за сто лет до него звуки нового порядка, расслышал венский целитель Франц Месмер. Он даже наметил общие контуры теории магнетического флюида, пульсации которого и влияют на наше сознание. Чтобы попасть с ними в тон, он придумал стеклянную лютню, звуками которой сопровождал лечение. Здесь представлена лингвистика измененных состояний сознания Д. Спивака: «На бездонных глубинах духа, где человек перестает быть человеком, на глубинах, недоступных для Государства и общества, созданных цивилизацией, катятся звуковые волны, подобные волнам эфира, объемлющим вселенную; там идут ритмические колебания, подобные процессам, образующим горы, ветры, морские течения, растительный и животный мир».

По происхождению состояния бывают естественно возникшими (обычно при жизни и труде в необычных условиях, например в горах, в море, на полюсе); искусственно вызванными (в основном при приеме психоактивных веществ, к примеру при операционном наркозе); и наконец, промежуточными (преимущественно при занятиях психотехниками, например гипнозом или йогой). Основное внимание (по сравнению с физиологией и психологией) уделялось записи речи. Ведь, по тонкому замечанию одного из классиков лингвистики, язык и сознание представляют как бы две стороны одного листа бумаги.

Главной тенденцией у большинства наблюдавшихся было то, что по мере изменения сознания язык тоже менялся, довольно живо, но отнюдь не хаотически. Напротив, на каждом крупном измененном состоянии люди как будто предпочитали определенные слова и грамматические формы. В языке поле сознания отражается в виде ряда «глубинных языков».

Наша культура располагает «многослойными» текстами, это тексты, связанные со сном. Некоторую пищу для размышлений предоставляют даже простенькие колыбельные. Ведь их основная задача - перевести слушателя в измененное состояние сна, или проще говоря, убаюкать его. В гораздо более систематичном виде послойные структуры употребляются в аутотренинге.

При кажущейся простоте, текст весьма любопытен. «(1) Руки тяжелеют и теплеют. (2) Ноги тяжелеют и теплеют. (3) Живот теплеет. (4) Руки тяжелые, теплые. (5) Ноги тяжелые, теплые. (6) Живот теплый. (7) Руки тяжесть… тепло. (8) Ноги… тяжесть… тепло. (9) Живот… тепло». Вот, собственно, и все. Цифры, конечно, читать не нужно: мы их ввели для удобства. Пользуясь ими, мы можем дать наглядную схему текста:

1 2 3

4 5 6

7 8 9

По мере освоения метода мы проходим эту схему строка за строкой, учась вызывать у себя соответствующие ощущения. Но виртуозы этого дела могут заставить зазвучать всю схему сразу (так опытный дирижер, просматривая партитуру, сразу слышит голоса всех инструментов). Главный секрет этой схемы можно заметить, просмотрев любой столбец сверху вниз: в каждой строке говорится то же самое, что и в соседней, но с другой грамматикой.

Иначе говоря, каждая строка составлена по законам некоторого «глубинного языка». Поэтому систематические занятия по схеме и воздействуют на сознание. Конечно, приведенный текст не более чем пример, на практике количество и строк, и столбцов может существенно варьироваться. Главное - что до тех пор, пока ведется систематическая работа с «глубинными языками», текст всегда распадается на слои, и поэтому может быть записан в виде таблицы. Но раз эти языки повторяют строение поля сознания, то и структура этой таблицы прямо его отражает (конечно, с преимущественным вниманием к тем зонам поля, с которыми ведется работа). Располагая таблицами такого рода, принятыми определенной культурой, мы можем только путем их грамматического разбора, не нуждаясь в непосредственном наблюдении, установить строение создавшего эту культуру поля сознания.

Матричный текст не рассказывает о некотором отрезке реальности, а прямо повторяет всеми своими изгибами ее строение. При правильном чтении мы попадаем в резонанс с этим отрезком реальности и изменяем его. Собственно, текст не читается, он исполняется, сбывается, может быть - творится (в смысле старого выражения «творить молитву»).

Весь мир пронизан мощными силовыми потоками (энергиями). Если построить речь строго по их пропорциям, «подражая природе вселенной и демиургии богов», она усилится настолько, что способна будет управлять протеканием природных явлений повелевать демонами.

По мысли Флоренского, язык наш неоднороден, в нем есть слова и способы их произнесения, в которых потустороннее присутствует непосредственно. Правильно употребляющий их человек сливается в буквальном смысле слова с их божественным денотатом.

Речь - это предмет совершенно особой теории - риторики измененных состояний сознания, и первое понятие, которое она вводит, - тип чтения. В самом деле, читать эти тексты так, как мы привыкли в нашей культуре, бесполезно. То, что мы поняли текст и даже начертили матрицу, еще ничего не значит. Его нужно разучить наизусть и повторять часто, постоянно, сосредоточенно, совмещая строки матрицы с ритмами дыхания.По поводу этого типа чтения древние имеют много что сказать. Достаточно указать на теорию «джапа», определяющую тип чтения в традиционной индийской культуре. Русские также давно знали, что нужно «не токмо написанное чести, но и творити я», пользовать себя текстами. Доказательством правильности текста в этой системе служит не то, что мы с ним согласны, но что нам с ним хорошо жить, что он у нас на устах. Матрицы как бы перелистываются в сознании читателя, структурируя весь опыт, который он получил или получит. Читатель становится ходячим текстом, продолжает его в новых ситуациях, незаметно становится и автором. Точнее, после того как кристаллик матрицы, заброшенный в душу, разросся, читатель и автор сливаются в единое целое. Как знают литературоведы, такие тип чтения и тип авторства весьма архаичны. Но, может быть, для преодоления теперешнего духовного кризиса стоит возвратиться к некоторым очень старым моделям.

Архаичные средства просты, но сильны. Так и матрицы: укрепившись в словесности, они разрастаются на смежные области культуры.

В одном случае матрицы распространились на область искусств, связанных со слухом, а во втором - искусств, связанных со зрением. В этом нет ничего удивительного. Смежные с речью знаковые системы способны и сами по себе вызывать измененные состояния сознания. Для музыки это положение не нуждается в особых доказательствах (вспомним о тех же рок-концертах), в изобразительных искусствах это доказано для некоторых сочетаний цветов, но прежде всего - для орнамента. Если внимательно разглядывать некоторые его типы, происходит изменение сознания. К примеру, в возникшем несколько десятилетий назад «аблационном автогипнозе» для этой цели используется фигура из ряда концентрических кругов с точкой посредине.

То, что каждая культура здесь выбирает свое, лишний раз свидетельствует, что поле сознания в каждом случае устроено немного по-другому. Это перспективное направление теории.

Для практики отсюда тоже есть важный вывод. Если под языковую матрицу подложить еще одну - звуковую или зрительную, - то их способность изменять сознание сложится, а может, и умножится. Настолько, что для достижения вполне глубоких измененных состояний достаточно будет просто внимательно слушать и смотреть, не прибегая к активной регуляции дыхания и собственному чтению. Как это делать - зависит от типа слушателя (зрителя).

Разумеется, возможны и другие системы, прежде всего запахов. Сейчас они совсем не развиты (как слабый отблеск былой утонченности сохранилось разве что каждение фимиама в церквах), но при некоторой поддержке они вполне способны занять прочное место в культуре. Тогда матричный текст сопровождался бы чем-то вроде «симфонии запахов». Поначалу аудитория состояла бы преимущественно из женщин, в силу того что их восприятие наиболее подготовлено к этому, благодаря пользованию духами.

Кто мешает объединить музыкальный, речевой, изобразительный и другие ряды в одно целое и этим заведомо удовлетворить любой вкус? Так мы приходим к синтезу искусств, близкому к театру. Попробуем представить себе его.

На затемненной сцене в изощренной пластике передвигаются актеры. Затягивающие взгляд узоры их костюмов и, возможно, масок повторяют изгибы декораций. Под едва намеченную, гипнотичную музыку они выпевают свои реплики, заботливо интонируя каждый слог, сверкая неожиданными тембрами, снова и снова возвращаясь к ключевым словам темы, идущей к кульминации.

Разумеется, такая игра предъявляет особые требования к актерской технике. Ближайшей параллелью может служить традиционный восточный театр или система Гордона Крэга. Не все драматические актеры окажутся готовы к такой игре. Поэтому на первых порах ее можно будет ограничить тренингом актера, оставив большую сцену за идеально приспособленным к ней театром кукол.

Задачи режиссера также изменятся. Уже написать целую пьесу в матричной технике - задача сложная. Что же касается ее согласования с партитурами двигательного, звукового и других рядов, то оно представляет чрезвычайные трудности. Предложить здесь режиссерские находки можно будет нечасто, но зато и цениться они будут на вес золота.

Как видим, мы пришли к концепции зрелища, мало похожего на современный театр. Может быть, стоит ввести понятие театра измененных состояний сознания? По нашему мнению, нет, потому что, по сути, мы просто вернулись своим путем к очень архаичным моделям театра.

Вспомним забавный рассказ из ранней каббалистической литературы. Группа адептов собралась в ветхом домике на окраине селения, чтобы предаться благочестивому созерцанию. То ли учитель был в ударе, то ли сочетание светил благоприятствовало, но упражняющиеся воспарили до таких состояний сознания, о которых и не мечтали. Столпившиеся вокруг поселяне с открытыми ртами наблюдали, как домик ходил ходуном под напором коллективной энергии собравшихся, как крыша приподымалась, чтобы выпустить столб дыма и пламени, и, наконец, к полному удовольствию зрителей, как время от времени из хижины выбегал какой-нибудь ученик из тех, что послабже, валился кулем на землю, а отлежавшись, закрывался рукавом от нетерпимого жара и лез обратно в дом - медитировать. Впрочем, вернемся к матричным текстам. В заключение осталось подчеркнуть, что они охватывают хотя и широкий, но все же ограниченный круг состояний сознания. За его пределами остается достаточно много состояний, требующих совсем других форм организации текста. В духе времени здесь было бы вспомнить об инсайте или оргазме. Не приходится отрицать, что им присущи весьма специфические средства коммуникации, свои «языки».

Выводы очевидны. Филология измененных состояний сознания охватывает широкий круг содержательных и необычных текстов; умение пользоваться ими - дело техники; настало время вернуть их в круг знаний культурного человека; двери к внутренней свободе всегда открыты; в каждом поколении находятся люди, решившие войти. Впрочем, если бы им попала в руки эта статья, они посоветовали бы оставить квазинаучный тон и лучше рассказать какую-нибудь цветастую аллегорию, вроде старой герметической притчи о том, как молодой человек, отбившись от компании непутевых друзей, решает обследовать зачарованный сад. Блуждая по нему, он не находит ничего особенного, кроме причудливых статуй, как будто напоминающих ему события собственной жизни. Настают сумерки; усталый и разочарованный, он по какому-то наитию раздвигает кусты жасмина и видит за ними стол, за которым беседует большое общество, замечает свободное место и подсаживается, как будто незамеченный. Понуро он думает о том, как жизнь не удалась, затем боковым зрением замечает, что руки соседа - большие, усталые - ему знакомы, поднимает голову, видит давно ушедшего учителя, смотрящего на него с одобрением и гордостью, а дальше - все больше и больше лиц, приветливо обращенных к нему, и в конце стола, в теряющейся в золотистом сумраке дали - ласково улыбающиеся лица Пифагора и Заратуштры.

Эта небольшая статья посвящена изменениям в языке, влияющим на изменение сознания не только одного человека, но и народа в целом. Что это за изменения, кем они вводятся и для чего? Начнём с небольшого рассуждения и разберём для примера несколько слов, например, узнаем, что равнодушный - это...

Взаимосвязь языка и сознания

Учеными уже давно доказано, что язык и сознание взаимосвязаны. Это для нас абсолютно логично и не требует разъяснений. Мы общаемся посредством языка и понимаем друг друга. Конечно, мы можем не разделять взгляды других людей (это уже другой вопрос), но сам процесс понимания как осознания позиции иного индивида нам понятен. Язык и выработался, собственно, для того, чтобы можно было выразить мысль и при передаче донести до собеседника, который, в свою очередь, пользуется теми же знаковыми и звуковыми системами языка, запуская мгновенную мыслительную деятельность для понимания и осознания.

Обусловленные изменения

Следовательно, если меняется по каким-либо причинам сознание людей (наступление новой эпохи, бурное развитие общества или же захват территории и присоединение её и населения к захватнической), то это обязательно находит своё отражение в языке. Появляются новые заимствованные слова, уходят из употребления устаревающие или же полностью меняется значение слов. Но это работает и наоборот: изменения в языке также отражаются на изменении сознания. Посмотрим на наш пример.

Равнодушный - это...

К сожалению, часто приходится слышать в наше время о проявлении Оно осуждается и не приветствуется. Ведь такие люди в трудную минуту могут и не помочь, потому что им всё равно. Это понятно, ведь каково значение слова "равнодушный"? Таким считается человек холодный, не проявляющий участия и интереса (к ближнему или ситуации), ему совершенно безразлично все, происходящее в окружающем мире. Это описание совершенно апатичной и пассивной личности (совершенно логично, если она к тому же всегда находится в стрессовых условиях). Например, как вы понимаете выражение: "равнодушный человек не восхищается счастьем и не унывает в несчастии"? Запомните ощущения. Скорее всего, вы вспомнили в сейчас слово "безразличный".

Теперь давайте обратим внимание на тот факт, что когда это слово входило в наш язык из церковнославянского, значение его было совершенно противоположным. В XII-XIII веках было следующее толкование этого слова. Равнодушный - это равномыслящий, человек с равной душой. Другими словами, единомышленник, душа которого по накоплению опыта и прохождению уроков в этой жизни близка и равна другой душе (или душам).

В веке XVIII под словом "равнодушие" стали пониматься внутренняя твердость и стойкость, постоянство и духовная устойчивость человека, его стержень. Дух такого человека не возмутят опасности и тревоги, ибо он знает, что всё происходящее воздано по заслугам, и справится с трудностями. Равнодушный - это "духом спокойным на всё взирающий". Теперь именно с этим значением ещё раз прочитайте выражение: "равнодушный человек не восхищается счастьем и не унывает в несчастии". Понимание и ощущения отличаются, не так ли?!

В таком значении данного слова хотелось бы, чтобы нас окружали равнодушные люди, а не безразличные.

Таких слов очень много. Например, "урод". Ранее обозначало очень достойного и крепкого человека, рожденного в семье первым (то есть перворожденец). Считалось, что он пришёл в семью от самого Бого Рода. От этого и пошло слово: душа его у-Рода находилась, поэтому быть уродом было уважительно, почтительно и очень ответственно. Затем же значение слова исказилось. Так происходило ранее и происходит в наши дни с огромным количеством слов. Откуда это идёт, кому это выгодно? Надо думать, что если связь языка и сознания очень сильна, то тот, кто пытается изменить язык, влияет на изменение сознания человека, народа, масс... Однако оставим этот вопрос открытым. Если это действительно интересно, можно обратиться и к литературе.

В заключении предлагаем вам, как активным пользователям родного и иностранных языков, думать над тем и о том, что именно вы говорите, и (хотя бы иногда) интересоваться историей родной речи с целью саморазвития и более глубокого понимания себя.

LSD - Albert Hoffman

Hа последнем этапе синтеза, во время очищения и кристаллизации
диэтиламида лизергиновой кислоты в форме тартрата (соль винной кислоты), моя
работа была прервана из-за необычного ощущения. Следующее описание этого
происшествия взято из отчета, который я прислал тогда профессору Штоллю: В
прошлую пятницу, 16 апреля 1943 года, я вынужден был прервать свою работу в
лаборатории в середине дня и отправиться домой, поскольку испытывал заметное
беспокойство в сочетании слегким головокружением. Дома я прилег и погрузился в
не лишенное приятности состояние, подобное опьянению, отличавшееся крайне
возбужденным воображением. В сноподобном состоянии, с закрытыми глазами (я
находил дневной свет неприятно ярким), я воспринимал непрерывный поток
фантастических картин, удивительных образов с интенсивной, калейдоскопической
игрой цветов. После приблизительно двух часов это состояние постепенно исчезло.
В целом, это был необыкновенный опыт - как в его внезапном начале, так и в его
странном течении. Скорее всего, это было результатом некого токсического
воздействия извне; я подозревал связь свеществом, над которым я работал в то
время, тартратом диэтиламида лизергиновой кислоты. Hо это привело к другому
вопросу: каким образом я сумел поглотить это вещество? Зная о токсичности
соединений спорыньи, я всегда поддерживал привычку тщательной аккуратности в
работе. Возможно, немного раствора ЛСД попало мне на кончики пальцев во время
кристаллизации, и следы этого вещества проникли сквозь кожу. Если ЛСД-25
действительно был причиной этого странного состояния, тогда ондолжен быть
веществом необычайной силы действия. Существовал только один способ докопаться
до истины. Я решил произвести эксперимент над собой.
Проявляя предельную осторожность, я начал планировать серию экспериментов
ссамым малым количеством, которое могло произвести какой-либо эффект, имея в
виду активность алкалоидов спорыньи, известную в то время: а именно, 0.25 мг
(мг
= миллиграмм = одна тысячная грамма) диэтиламида лизергиновой кислоты в форме
тартрата. Hиже цитируется запись из моего лабораторного журнала от 19 апреля
1943 года.
Эксперимент над собой
19.04.43 16:20: Принято орально 0.5 куб.см. 1/2 промильного раствора
тартрата диэтиламида = 0.25 мг тартрата. Разбавлен приблизительно 10 куб.см.
воды. Без вкуса.
17:00: Отмечается головокружение, чувство тревоги, визуальные искажения,
симптомы паралича, желание смеяться.
Добавление от 21.04:
Отправился домой на велосипеде. 18:00 - прибл. 20:00 наиболее тяжелый
кризис. (См. специальный отчет).
Здесь заметки в моем лабораторном журнале прерываются. Я мог писать
последние слова лишь с большим усилием. Теперь мне стало ясно, что именно ЛСД
был причиной удивительного происшествия в предыдущую пятницу, поскольку
изменения в восприятии были теми же, что и раньше, только более сильными. Мне
приходилось напрягаться, чтобы говорить связанно. Я попросил моего
лабораторногоассистента, который был информирован об эксперименте, проводить
меня домой. Мы
отправились на велосипеде, так как автомобиля не было из-за ограничений
военноговремени. По дороге домой, мое состояние начало принимать угрожающие
формы. Все вмоем поле зрения дрожало и искажалось, как будто в кривом зеркале.
У
меня также
было чувство, что мы не можем сдвинуться с места. Однако мой ассистент сказал
мне позже, что мы ехали очень быстро. Hаконец, мы приехали домой целые и
невредимые, и я едва смог обратиться с просьбой к своему спутнику, чтобы он
позвал нашего семейного врача и попросил молока у соседей.
Hесмотря на мое бредовое, невразумительное состояние, у меня возникали
короткие периоды ясного и эффективного мышления - я выбрал молоко в качестве
общего противоядия при отравлениях.
Головокружение и ощущение, что я теряю сознание, стали к этому времени
настолько сильными, что я не мог больше стоять, и мне пришлось лечь на диван.
Окружающий меня мир теперь еще более ужасающе преобразился. Все в комнате
вращалось, и знакомые вещи и предметы мебели приобрели гротескную угрожающую
форму. Все они были в непрерывном движении, как бы одержимые внутренним
беспокойством. Женщина возле двери, которую я с трудом узнал, принесла мне
молока - на протяжении вечера я выпил два литра. Это больше не была фрау Р., а
скорее злая, коварная ведьма в раскрашенной маске.
Еще хуже, чем эти демонические трансформации внешнего мира, была перемена
того, как я воспринимал себя самого, свою внутреннюю сущность. Любое усилие
моейволи, любая попытка положить конец дезинтеграции внешнего мира и
растворению
моего "Я", казались тщетными. Кокой-то демон вселился в меня, завладел моим
телом, разумом и душой. Я вскочил и закричал, пытаясь освободиться от него, но
затем опустился и беспомощно лег на диван. Вещество, с которым я хотел
экспериментировать, покорило меня. Это был демон, который презрительно
торжествовал над моей волей. Я был охвачен ужасающим страхом, сойти с ума. Я
оказался в другом мире, в другом месте, в другом времени. Казалось, что мое
телоосталось без чувств, безжизненное и чуждое. Умирал ли я? Было ли это
переходом?
Временами мне казалось, что я нахожусь вне тела, и тогда я ясно осознавал, как
сторонний наблюдатель, всю полноту трагедии моего положения. Я даже не
попрощался со своей семьей (моя жена, с тремя нашими детьми отправилась в тот
день навестить ее родителей в Люцерне). Могли бы они понять, что я не
экспериментировал безрассудно, безответственно, но с величайшей осторожностью,
и что подобный результат ни коим образом не мог быть предвиден? Мой страх и
отчаяние усилились, не только оттого, что молодая семья должна была потерять
своего отца, но потому что я боялся оставить свою работу, свои химические
исследования, которые столько для меня значили, неоконченными на половине
плодотворного, многообещающего пути. Возникла и другая мысль, идея, полная
горькой иронии: если я должен был преждевременно покинуть этот мир, то это
произойдет из-за диэтиламида лизергиновой кислоты, которому я же сам и дал
рождение в этом мире.
К тому времени, когда приехал врач, пик моего безнадежного состояния уже
миновал. Мой лабораторный ассистент рассказал ему о моем эксперименте,
посколькуя сам все еще не мог составить связного предложения. Он покачал
головой
в
недоумении, после моих попыток описать смертельную опасность, которая угрожала
моему телу. Он не обнаружил никаких ненормальных симптомов, за исключением
сильно расширенных зрачков. И пульс, и давление, и дыхание - все было
нормальным. Он не видел причин выписывать какие-либо лекарства. Вместо этого он
проводил меня к постели и остался присматривать за мной. Постепенно, я вернулся
из таинственного, незнакомого мира в успокаивающую повседневную реальность.
Страх ослаб и уступил место счастью и признательности, вернулось нормальные
восприятие и мысли, и я стал уверен в том, что опасность сумасшествия
окончательно прошла.
Теперь, понемногу, я начал наслаждаться беспрецедентными цветами и игрой
форм, которые продолжали существовать перед моими закрытыми глазами.
Калейдоскопфантастических образов, нахлынул на меня; чередующиеся, пестрые, они
расходилисьи сходились кругами и спиралями, взрывались фонтанами цвета,
перемешивались и превращались друг в друга в непрерывном потоке. Я отчетливо
замечал, как каждое
слуховое ощущение, такое как звук дверной ручки или проезжающего автомобиля,
трансформировалось в зрительное. Каждый звук порождал быстро меняющийся образ
уникальной формы и цвета.
Поздно вечером моя жена вернулась из Люцерны. Кто-то сообщил ей по
телефону, что я слег с таинственным заболеванием. Она сразу же вернулась домой,
оставив детей у своих родителей. К этому времени, я отошел достаточно, чтобы
рассказать ей, что случилось.
Обессилевший, я заснул и проснулся на следующее утро обновленный, с ясной
головой, хотя и несколько уставший физически. Во мне струилось ощущение
благополучия и новой жизни. Когда, позднее, я вышел прогуляться в сад, где
послевесеннего дождя сияло солнце, все вокруг блестело и искрилось освежающим
светом.Мир как будто заново создали. Все мои органы чувств вибрировали в
состоянии наивысшей чувствительности, которое сохранялось весь день.
Этот эксперимент показал, что ЛСД-25 ведет себя как психоактивное вещество
с необычайными свойствами и силой. В моей памяти не существовало другого
известного вещества, которое вызывало бы столь глубокие психические эффекты в
таких сверхмалых дозах, которое порождало бы столь драматические изменения в
сознании человека, в нашем восприятии внутреннего и внешнего мира."

Цель статьи – проанализировать, каким образом драматические изменения, происходящие в украинском обществе и вокруг него, влияют на ценности и убеждения верующих, в частности, на верующих самой многочисленной конфессии – Украинской Православной Церкви (Московского патриархата).

Хотя этот текст не предназначен для замены полноценных социологических исследований, которые в нашей ситуации были бы очень полезны, он направлен на выявление и описание основных «составных частей» религиозного сознания наших обычных верующих. Конечно, «обычность» верующего – весьма условна, и у каждого верующего человека – свои особые и, надеемся, личные и реальные отношения с Богом. Однако Церковь – это сообщество верующих, имеющее некоторые определенные свойства. Какие же ценности, убеждения, идеалы в настоящее время является определяющими для этого сообщества – в современной Украине?

Нужно честно признать, что чувства, эмоции определяют отношение людей к происходящему гораздо сильнее, чем рацио, и поэтому сильно влияют на мировоззрение. А самые сильные чувства в наших условиях определяются нижними слоями пирамиды потребностей Маслоу – в применении к верующим это выглядит так: люди нуждаются в комфорте, защищенности, уверенности в будущем. Наверное, им бы хотелось, чтобы был тот, кто дает правильный рецепт: что делать, как жить и спасаться. И желательно, чтобы рецепт был доходчив и доступен по исполнению. А если такого нет – многие ли готовы смириться перед принципиальным отсутствием простых ответов и рецептов?

Можно вспомнить, что американский психолог Маслоу в середине ХХ в. изложил свое видение потребностей человека, которые требуют удовлетворения в определенной последовательности. И, как считал психолог, высшие, мы бы сказали – духовные потребности человека – могут быть реализованы только после удовлетворения самых первичных нужд. Согласно Маслоу, после физиологических такими являются потребность в безопасности (защищенность, необходимость избавления от страха и неудач) и потребность в принадлежности и любви: принадлежность к общности, в которой тебя принимают и любят. Это вторая и третья ступени семиступенчатой пирамиды потребностей.

Хотя взгляды Маслоу не являются абсолютной истиной, любой церковнослужитель с некоторым опытом подтвердит: многие из приходящих в храмы людей ищут прежде всего духовной защиты. Им необходимо чувство причастности к некоторой идеальной общности (Небесная, а для прихожан, менее критичных по восприятию — земная Церковь), им важно быть в уверенности, что существуют доступные к исполнению средства, которые позволяют получить защиту и поддержку Небесных Сил.

Нужно, однако, признать, что верующие – это, кроме прочего, члены общества. И, согласно Маслоу, дополнительно к религиозным потребностям, они необходимо имеют такие же потребности, как и все остальные члены общества – безопасность обычной жизнедеятельности, стабильность, предсказуемость и комфорт их отношений в социуме.

Отсюда мы имеем некоторый парадокс, известный религиеведам: в стабильной, старой Европе количество прихожан заметно меньше, чем в Европе восточной, пост-коммунистической. По личным наблюдениям, во внешнем виде прихожан западноевропейских – состояние благополучия, безопасности, чем дальше на Восток – в глазах больше неустроенности и тоски. Зато в храмах – многолюднее. Возможно, восточно-европейские христиане ищут в храмах то, что их более западные собратья имеют «по умолчанию» и в чем не нуждаются?

Кроме упомянутой пирамиды, есть и другие способы представления религиозного сознания и мотивов верующих. Можно рассмотреть страхи и неприятия (фобии) – то, что верующий отторгает и чему противостоит. Например (не оценивая) – можно вспомнить кампанию против идентификационных номеров пятнадцатилетней давности. Есть и представления о том, чем нужно более всего дорожить, без чего нет христианской жизни. Возможны и разные представления об отношении к обществу и происходящем в нем – от эскапизма (ухода от проблем общества) до, наоборот, убежденности в том, что полное включение в жизнь общества есть обязанность верующего и условие настоящей религиозной жизни.

Перечислив эти способы восприятия (описания) состояния нашего религиозного сознания, опишем и, как нам представляется, некоторые основные типы, способы или сценарии реакции православного сознания на происходящее.

А. Национально-мифологически-религиозное самоопределение. Очень понятное для всех, активно живущих в координатах исторического национального и религиозного противостояния «мы-они»: русскомирные против «бандеровцев»; самые правильные православные – против разлагающего тлетворного Запада и его приспешников; истинная, настоящая Русь-Украина – против мрачной московской орды. По своей сути – это дохристианское, неоязыческое мировосприятие. Самоопределение происходит благодаря присутствию осознанного или неосознанного национального чувства, культурного воспитания, возможно – вследствие ориентации на избранных нравственных или общественных авторитетов. На выбор, конечно, может повлиять и активность многолетней мифотворческой пропаганды (например – пропаганды «Русского мира»).

Здесь есть некоторые различия «истинно-русского» от «истинно-украинского» понимания православия: первый тип восприятия может искренне считать, что московское православие – это самое-самое настоящее Православие во всей Вселенной, а остальные (в т.ч. греческое) – только его более слабый отпечаток, ибо, согласно этому представлению, московское православие – единственный решительный и могучий воин против врага рода человеческого и его последователя – демонического Запада. В то время как пафос истинно-украинского православия – отрицание и демонизирование всего московского, а отношение к Западу и инославию – весьма толерантное.

По наблюдениям автора, среди пророссийских сторонников этого типа есть как этнические русские, так и украинцы. Есть обнадеживающая тенденция – после активной, но не удавшейся пропаганды «Русского мира» горе-командой последних лет, и, конечно, самых последних русско-украинских событий, таких верующих становится заметно меньше. Но учитывать их присутствие необходимо.

Б. Благодатно-каноническое мировосприятие. Для этого типа верующих УПЦ МП национальная проблематика и соответствующая мифология не является определяющей. Определяющей есть вера в Источник благодати, без которого нет духовной жизни, а отпадение от него есть духовная смерть. Можно считать, что эта вера двадцать лет воспитывалась официальной позицией УПЦ. Согласно такой вере, самое важное – принадлежать к канонической Церкви, которая является гарантией потока благодати от Источника, при этом благодать подается исключительно через богослужение, таинства и послушание.

Если для типа А нравственное несовершенство церковных лидеров и иерархов не суть важно по сравнению с их патриотической позицией: главное – чтобы поддерживал истинно-православное Отечество (или независимость Украины) и лично лидера Православной Державы (или патриотическую украинскую власть), то верующие Б-типа могут трезво и критически относится к иерархам, их нравственному облику, но они еще не готовы личной активностью и ответственностью трудиться над изменением нравственной ситуации в Церкви (это касается как мирян, так и священников). Ведь главное – получать каноническую Благодать в каноническом богослужении – и довольно с тебя…

Близким к типу Б является та часть верующих, которая имеет более широкое понимание церковной жизни по заповедям. Есть немало достойных людей, которые помогают пожилым одиноким и детдомовцам, поддерживают воскресные школы, паломничества и христианское братолюбивое общение. Наверное, в целом такие люди, не особо активно относящиеся к происходящему за церковной оградой, напоминают традиционную позицию верующих и в советское, и еще в досоветское время. Автор не склонен чрезмерно критиковать такое мировосприятие, его разделяют многие из тех, кто искренне хочет послужить Богу и ближнему.

В. Верующие с острым чувством гражданской ответственности. По некоторым оценкам социологов, через киевский и региональные майданы за декабрь-февраль прошло около 3 млн. человек или около 10% взрослого населения страны. Это огромная цифра (речь идет о тех, кто как регулярно, так и эпизодически участвовал в акциях, поддерживал их морально или материально). Хотя имелось множество мотивов для участия в гражданских акциях (вокруг главного, пожалуй, мотива – доказать власти ее тотальную неправоту), большая часть из них – это проявление в разных формах гражданской ответственности. При том, что большинство участвовало в акциях не как верующие, проявляющие христианскую позицию, христианский долг, а как граждане, однако само активное пребывание на Майдане становилось уже христианским действием. Речь идет не только об освящении через молитву и благословение, исходящих от священнослужителей на сцене, хотя они и давали благодатную силу для последующих действий. Само чуткое слышание нужды стоящего плечом к плечу, активный ответ нужды Майдана, всего общества и исполнение ее – уже было христианским действием.

Недавно на встрече в Киеве с одним известным российским христианским деятелем (либерального направления, коих сейчас в России можно пересчитать по пальцам руки) прозвучал вопрос: совместимо ли христианство и политика? Ответ прозвучал как афоризм: именно Христос был настоящим политиком и пострадал за политику. Возможное истолкование этого парадоксального утверждения: политикой (от греческого полис – город, град ) является всякая гражд анская ответственность, готовность разделить со своим сообществом ответственность за жизнь по правде, за нравственный выбор.

Поэтому поддержка находящегося рядом собрата, приготовление и раздача пищи, устроение баррикад, стояние плечом к плечу в ожидании атаки силовиков, участие в обсуждении совместных действий и принятие их к реализации – все это было христианским действием на Майдане. Конечно, при условии конструктивной, созидающей цели (не против чего-то, а за), отсутствие агрессии и ненависти, за новую, созидаемую на христианских основаниях соборную Украину.

У апостола Павла есть один достаточно непростой образ Церкви. Он призывает истинной любовью всем возрастать во Христа, «из Которого все Тело, составляемое и совокупляемое посредством всяких взаимно скрепляющих связей, при действии в свою меру каждого члена, получает приращение для созидания самого себя в любви» (Еф. 4:15-16). Если рассмотреть происходящее на Майдане в свете этих слов, то мы увидим множество примеров «созидания друг друга в любви» через множество взаимно скрепляющих связей, хотя наши действия при этом не являются, конечно, совершенными. Однако, возможно, люди находили Христа не только через внешне-обрядовые действия, а друг в друге. А разве не в этом Евангелие?

Г. Единство духа в союзе мира. Есть еще один удивительный пример в прошедших событиях, который важно отметить. Речь идет об инициативе монахов, к которой затем присоединились священники и миряне – молитвенном стоянии на ул. Грушевского, которое на некоторое время снизило противостояние. Хотя этот пример – эпизодический, важно обратить внимание на настрой стоявших и молившихся, который, на наш взгляд, очень важен для христианского делания. Речь идет о сохранении единства духа в союзе мира (Еф. 4:3). Молившиеся, насколько можно судить, были свободны от внутреннего и внешнего противостояния «мы-они», испытывали сострадание и солидарность с терпящими скорби. Очень важное христианское качество – готовность личности к присутствию духа, к возможности трезвого и независимого ответственного выбора – такого, который учитывает наличие другого, принимает другого с его инаковостью и научается пребывать вместе с ним. При всем энтузиазме гражданского единения (которые, примем во внимание, испытывали, отстаивая свои принципы, и противники Майдана), сохранение автономии личности и внутреннего мира, который благоприятствует миру другого (поддерживая в другом стремление также жить по заповедям) – важное созидательное качество христианина.

Выдающийся философ Мераб Мамардашвили (+1990), чутко слышавший нравственное состояние общества, был обеспокоен современным ему инфантилизмом общественного сознания, когда вследствие кризиса общества люди привыкли искать простые решения и перекладывать ответственность за страдания на другого (например, на власть, иноплеменников, иноверцев – Б.О .). Русская культура, Православие в целом, со скорбью отмечал он, страдают слабостью личного начала, общественных институтов. «У нас нет мыслительной традиции, чтобы самим отдавать себе ответ в своих состояниях, чтобы ясно помыслить: что же я чувствую? почему я ненавижу? почему страдаю? А когда мы неясно это понимаем, то изобретаем себе воображаемых врагов».

Способность не воспринимать других, в т.ч. и людей противоположных взглядов как врагов и по-христиански относиться к тем, кто относится к тебе как врагу (что, конечно, не означает отказа от выработанных историей способов противостоять злу) – одно из ценнейших качеств христианского сознания. Радует, что и такие люди среди нас есть.

Названные и описанные свойства мировоззрения верующих есть взгляд автора, один из возможных. Буду рад, если кому-то это принесет пользу в отношениях с миром, с другими, с Церковью.

О.В. Журчева*

Статья посвящена актуальному и практически неисследованному вопросу о роли автора в драме. Опираясь на отечественные и зарубежные труды по истории и теории драмы, исследователь обращается к генезису данной эстетической проблемы и приходит к убедительному выводу о необходимости выявления субъектных и внесубъектных форм авторского присутствия в драматических произведениях ХХ века.

© Журчева О.В., 2001
*Журчева Ольга Валентиновна кафедра русской и зарубежной литературы Самарского государственного университета.

Драма – это не только самый древний, но и самый традиционный род литературы. Все те сюжетно-композиционные принципы анализа, которые можно применить к античной драме, также применимы и к исследованию “эпического” театра Б.Брехта, и экзистенциальной драмы нравственного выбора, и абсурдистских пьес. Но в то же время драма и наиболее изменчива, поскольку в каждый исторический период несет в себе определенный “дух времени”, его нравственный нерв. Будучи не столь оперативной, как лирика, драма, тем не менее, изображает на сцене так называемое реальное время, другими словами, имитирует “грамматическое настоящее” время. Таким образом, драма, может быть, больше других форм искусства требует соответствия современному ей уровню общественного сознания. Поэтому-то в процессе своей художественной эволюции драма не только обостренно отражает самые новаторские творческие поиски, но в некоторых случаях становится важнейшим выразителем творческого метода, направления, стиля.

В современном отечественном литературоведении, посвященном теории драмы, существует, на мой взгляд, некоторая непроясненность. Особенно она заметна применительно к “новой драме” рубежа ХIХ-ХХ вв. Связано это с тем, что художественное сознание ХХ века таким образом изменяет жанровые и родовые формы, что для их осмысления требуется существенное изменение самого категориального аппарата. Драма ХХ века качественно отличается от классической ренессансной драмы в первую очередь нарастающей авторской активностью в тексте драматургического произведения. Это заставляет задуматься над проблемами субъектно-объектной организации драмы, над формами выражения авторского сознания. Проблемы эти мало исследованы. В классических отечественных трудах по теории драмы А.Карягина, В.Хализева, М.Кургинян, В.Фролова и других проблема автора не ставится, хотя поднимаются вопросы организации сюжета, драматургического хронотопа, жанровой системы, что само по себе тесно связано с проблемой автора.

Поскольку в драме решающее значение имеет речь персонажей, выражающая их волевые действия и самораскрытие характеров, повествование (т.е. рассказы о происшедшем ранее или в другом месте, в том числе и введение в пьесу авторского голоса) является второстепенным. Ограниченность драмы в передаче мыслей, чувств, переживаний преодолевается сценическим воспроизведением интонаций, жестов, мимики, что нередко фиксируется драматургом в ремарках. В связи с этой спецификой драматического рода проблема автора в драме виделась вполне аксиоматичной. Так, Б.Корман в своей теории автора отводит драме самое скромное место: “В драматическом произведении имеются два основных способа выражения авторского сознания: 1) сюжетно-композиционный и 2) словесный. Иными словами, автор может передавать свою позицию а) через расположение и соотношение частей и б) через речи действующих лиц” . В своем экспериментальном словаре литературоведческих терминов Б.Корман добавляет: “В драматическом произведении наибольшей близостью к А. (автору. – О.Ж. ) отличается субъект сознания , которому принадлежит текст заглавия, перечень действующих лиц, так называемых “авторских” ремарок… персонажи, задуманные как рупоры идей А.: резонеры в классической драме, центральные положительные герои в лирической драме … Большая часть текста распределена между вторичными субъектами речи,… которые строятся на преимущественном использовании фразеологической точки зрения” . Таким образом, автор в драматическом произведении присутствует как “организатор сценического действия, находясь “за кулисами” и не подавая оттуда “голоса”, если же он в редких случаях и вторгается в события на глазах у зрителей (преимущественно в романтических и символистских произведениях, например у А.А.Блока, Л.Пиранделло), то именно с целью “от противного” подчеркнуть условность драматического представления, “непозволительным” вмешательством разрушить узаконенную иллюзию его самостоятельного хода, а значит, и саму природу жанра (разумеется, здесь автор – всего лишь роль, не совпадающая с полнотой авторской личности)” . Во фрагментах своей работы 30-х годов “Язык драмы” В.В.Виноградов вообще лишает драматургическую речь специфической речевой образности, полагая, что в прозе диалог включен в монологическую конструкцию, а в драме – нет (правда, в работе оговорено, что существует определенная зависимость от художественных школ и направлений); так “натуралистическая новелла, например, могла сама легко распасться на цепь диалогических явлений, связанных ремарками повествователя” .

Однако драма как “венец поэзии” бесспорно знаменует “высшую” точку изобразительности в сфере словесного действия, поскольку “материальный носитель образности (художественная речь) в драме “стопроцентно” соответствует предмету изображения (словесные действия людей)” , и поэтому своеобразие драматургического произведения определяется прежде всего его речевой организацией.

В “Словаре театра” Патриса Пави есть статья “Автор пьесы” (“драматург” трактуется как сугубо технический, профессиональный термин – “литературный консультант”). Речь идет о том, что современная западная теория театра и литературоведение имеют тенденцию подменять автора пьесы глобальной темой театрального дискурса, являющегося совокупным процессом высказывания, неким эквивалентом нарратора (рассказчика), встречающегося в тексте романа. Субъект автора можно уловить только в ремарках, специальных указаниях для актеров, хоре или тексте резонера. Наконец, когда речь идет о классическом тексте, однородном по форме, авторство непременно обнаруживается, несмотря на множество персонажей. Подлинную роль автора пьесы Пави видит в том, чтобы “он занимался структурированием фабулы, монтажом действий, трудно уловимой совокупностью перспектив и семантических контекстов диалогизирующих исполнителей” . То есть речь идет опять о внесубъектном присутствии автора драмы. С другой стороны, исследователь признает, что “автор пьесы является лишь первым (основным в том смысле, что слово есть самая точная и стабильная система) звеном производственной цепи, которое формирует текст сквозь мизансцены, актерскую игру, конкретное сценическое представление и его восприятие публикой” .

Благодаря последнему высказыванию, проясняется исторический прецедент загадки автора в драме. Дело в сложной синтетической структуре драмы, поскольку свое окончательное воплощение драматургические образы получают на сцене. Драма “по сути дела не является просто еще одним литературным родом – она представляет собой нечто уже выходящее за пределы литературы, и анализ ее может быть осуществлен уже не только на основе теории литературы, но и теории театра” . При постановке на сцене драматургическое произведение переводится актерами и режиссером на язык театра, разрабатываются интонационно-жестовый рисунок ролей, сценография, мизансценическая партитура. Сценическая интерпретация – единственное, что продляет жизнь драматургическому произведению, видоизменяет его смысл, имеет важную историко-культурную функцию.

Европейская драма как явление искусства возникает в результате десакрализации обряда. Хотя некоторые черты сакральности драма сохраняла еще долго, если вспомнить, во-первых, особые социально-культурные функции, которые долгое время играли профессиональные актеры (скоморохи и шуты), и, во-вторых, обязательную временную приуроченность самой постановки драматического произведения (большие религиозные и обрядовые праздники).

Еще на заре существования драмы драматург был человеком театра: актером, своеобразным “постановщиком”, “литературным консультантом” или кем-нибудь еще. Пьеса не была собственно литературным текстом, это был скорее сценарий, либретто, некая схема, по которой строилось представление, не случайно театр всегда уделял большое внимание импровизации. Пьесы, дошедшие до наших дней, не что иное, как записанный после представления один из вариантов. Таким образом, театр, готовивший свои постановки на литературной, авторской “основе”, и театр народный, фольклорный были во многом схожи, и в первую очередь отсутствием текста пьесы. Можно сказать, что драма долгое время не могла в полной мере называться родом литературы . Лишь только в ХV-ХVI веках начинается борьба европейских драматургов за то, чтобы их произведения становились литературой, то есть имели единственный зафиксированный вариант текста. Показателен в этом смысле путь шекспировских пьес. Французские исследователи Жан-Мари и Анжела Маген отмечали, что шекспировские пьесы восстанавливались только по дидаскалиям 1 или указаниям на полях сценария, по отрывкам черновиков автора, иногда по соединенным ролям. В первых, дешевых, “ин-кварто”, часто незаконных изданиях пьес великого драматурга отсутствовало деление на акты и картины, поскольку

1 Дидаскалии – в древнегреческом театре протоколы постановок драматических состязаний.Представляли собой надписи на мраморных плитах. Содержали названия драматургов, протагонистов, названия поставленных пьес и результаты состязаний .

это не являлось разметкой произведения на сцене. “Зато обозначение актов и сцен является отличительной чертой издания “ин-фолио” 1623 года… Перед нами внешнее оформление драматического действия. Внешнее оформление в обрядовом смысле, ритуал перехода в мир литературы” .

Только к ХVII веку в европейской драме драматург из простого поставщика текстов становится личностью в общественном смысле, лицом, играющим важнейшую роль в театральном представлении. Теоретики театра считают, что в ходе эволюции театра роль драматурга стала непропорционально большой по сравнению с ролью режиссера, постановщика и особенно по сравнению с актером. Именно в этот период и определяется ведущая роль автора в драматическом произведении, о которой упоминалось выше. Драма в некоторых случаях до такой степени автономизируется от театра к полноправному литературному роду, что может частично терять свои видовые признаки, такие, как сценичность. Появляются даже так называемые Lesedrama, т.е. драмы для чтения, а не для постановки, а также многие драматургические опыты эпохи романтизма, не обладающие установкой на сценическое воплощение. В реалистической социально-психологической драме ХIХ века текст пьесы тоже может быть самодостаточным литературным произведением, поскольку в его основе – авторская концепция, авторский образ мира, повышенное значение слова.

Качественный сдвиг в осмыслении роли автора в драматическом произведении приходится на рубеж ХIХ-ХХ веков. Мировоззрение этого периода вообще ориентировано на обостренное личностное осмысление мира каждым отдельным человеком, поэтому значительно повышается авторская активность во всех видах искусства и родах литературы. С другой стороны, нельзя забывать, что ХХ век – это эпоха массовой культуры, качественно иного, чем в ХIХ веке, художественного сознания. Именно на рубеже веков европейский театр переживает усугубление присущего драме синкретизма. Связано это в первую очередь с появлением такого феномена, как режиссер спектакля и соответственно целой творческой группы музыкантов, художников, актеров, воплощающих режиссерскую концепцию спектакля. Пьеса и спектакль стали неадекватны друг другу. Возможно, что взлет искусства мизансцены обусловлен “деритуализацией” жизни в ХХ веке и являет собою своего рода компенсацию традиционной архаической упорядоченности бытия: то, что ушло из “первичной реальности” закономерно возрождается во “вторичном” бытии – в искусстве. Таким образом, режиссура выступила как бы антагонистом традиции и в какой-то мере драматургического (авторского) текста, создавая свой сценический текст: концепция драматического произведения возникала за счет наложения, совмещения, взаимопроникновения авторского и режиссерского (а иногда не одного) текстов.

Драматургия ХХ века начинается с того, что автор пьесы всеми возможными способами стремится обнаружить себя (хотя истоки подобного авторского присутствия заложены уже в жанровых и стилевых поисках драмы ХIХ века). На этой почве вырастают жанровые, родовые новообразования, новые приемы конфликто- и сюжетостроения, новые принципы действия и соотношений авторского голоса и голосов героев. Зарождаются новые драматургические формы: “лирическая драма”, “эпический театр”, камерный театр, экзистенциальная драма нравственного выбора, драма-притча, документальная и публицистическая драма. Достаточно стройная жанровая система драматического рода рассыпалась на многочисленные жанровые формы: жанровое определение практически каждой пьесы является сугубо авторским и в своем роде уникальным. Новое качество этой эволюции драмы связано с повышением авторской активности и проявлением авторского сознания.

На рубеже ХIХ-ХХ веков начинает проявляться тенденция к разрушению традиционных ценностей ХIХ века, рядом с реализмом возникают новые направления, рационалистическая философия отступает перед ницшеанством, фрейдизмом, экзистенциализмом. В результате этих поисков в искусстве ХХ века проявляется стремление к созданию универсального гармоничного образа мира, наполненного новыми эстетическими и нравственными ценностями.

Этот процесс существенно повлиял на развитие на рубеже ХIХ-ХХ веков “новой драмы”, того художественного явления, которое противостояло ренессансной театральной системе. Если в традиционной шекспировской драме сложилось представление о безграничных возможностях личности, то к концу ХIХ века установилось противоречие между несвободным, не дающим возможности действовать состоянием человека и действенной природой драмы. Личность оказывалась не целью прогресса, а попадала под власть необъяснимых, всевластных, ассоциирующихся с роком общественных сил. Так герои драмы, создававшейся на рубеже ХIХ-ХХ веков, располагались не как раньше – “друг против друга”, а оказывались перед лицом враждебной действительности.

В круг драматургов “новой драмы” принято включать А.Чехова, Г.Ибсена, А.Стриндберга, Г.Гауптмана, М.Метерлинка. Кроме того, к ним по своим эстетическим поискам примыкает русская символистская драма – И.Анненский, А.Блок, Л.Андреев, Ф.Сологуб.

Общим для “новой драмы” можно считать понятие “символ”, понятый как “образ, взятый в аспекте своей знаковости, … он есть знак, наделенный всей органичностью и неисчерпаемой многозначностью образа. Всякий Символ есть образ…; но категория Символа указывает на выход образа за собственные пределы, на присутствие некоего смысла нераздельно слитого с образом, но ему не тождественного” . С помощью символа художник стремился дополнить изображенное, раскрыть невидимый смысл явлений и словно продолжить реальность намеками на ее глубинное значение. Символы – лейтмотивы образа, символы – материализация процессов, происходящих в бессознательно интуитивной сфере души, символы – знаки присутствия на земле “неизвестных сил”, рока – все эти смыслы были призваны создать глубокий второй план произведения. Но чаще всего символ, понимаемый в самом широком смысле слова, выступал как образ, связывающий два мира: частный, бытовой, единичный и всеобщий, космический, вечностный.

Драматические произведения, традиционно объединяемые общим названием “новая драма”, на самом деле различны. Поэтому мне бы хотелось ввести два рабочих термина для двух жанрово-стилистических направлений, сосуществующих в “новой драме”: реалистически-символическая драма (Чехов, Ибсен, Стриндберг) и фантастически- (или условно-) символическая драма (Блок, Андреев – имеется виду в первую очередь трилогия: “Жизнь человека”, “Анатэма”, “Царь Голод”, – Метерлинк). Это необходимо не только из-за существенных различий в поэтике, но и потому, что в исторической перспективе эти два направления образуют по сути дела две основные тенденции развития драматургии ХХ века.

Драматурги первого направления ставили в центр своих произведений не катастрофическое событие, не ситуацию нравственного выбора, а внешне бессобытийное, будничное течение жизни с ее незаметными требованиями, с характерным для нее процессом постоянных и неотвратимых изменений. Особенно ясно эта тенденция выразилась в драматургии Чехова, где вместо установленного развития драматургического действия ровное повествовательное течение жизни, без подъемов и спадов, без определенным образом маркированного начала и конца. Ведь, как известно, Чехов полагал, что писателю сюжетом надлежит брать “жизнь ровную, гладкую, обыкновенную, какова она есть на самом деле” . Не случайно даже смерть героев или покушение на смерть у Чехова не должны задерживать на себе ни авторского, ни зрительского внимания, не имеют существенного значения для разрешения драматического конфликта, как это происходит в “Чайке” или “Трех сестрах”, где смерть Треплева и Тузенбаха остается незамеченной даже близкими людьми. Так основным содержанием драмы является не внешнее действие, а своеобразный “лирический сюжет”, движение души героев, не событие, а бытие, не взаимоотношения людей друг с другом, а взаимоотношения людей с действительностью, миром.

Грандиозные задачи по воссозданию гармонии в мире и в душе человека неожиданно встали перед средним человеком, обывателем, именно он должен был теперь прорываться к вечным вопросам через то, что Метерлинк назвал “трагизмом повседневной жизни”, когда человек становится игрушкой в руках судьбы, но тем не менее стремится осознать себя в рамках Времени и Вечности. Все это привело к значительной трансформации внешнего конфликта. Теперь – это противостояние человека и изначально враждебного ему мира, внешних обстоятельств. И даже если появлялся антагонист, он лишь воплощал в себе враждебную действительность, окружающую героя. Этот внешний конфликт виделся изначально неразрешимым, а потому фаталистичным и максимально приближенным к трагическому. Трагизм повседневности, открытый “новой драмой”, в отличие от античной и ренессансной трагедии, заключен в осознанном и глубоком конфликте между личностью и объективной необходимостью.

Неразрешимость внешнего конфликта была изначально предопределена в “новой драме”, предрешена самой жизнью, он становился не столько движущей силой драмы, сколько фоном разворачивающегося действия и определял трагический пафос произведения. А подлинным стержнем драматургического действия становится внутренний конфликт, борьба героя с самим собой в условиях враждебной действительности. Этот конфликт, как правило, также неразрешим в рамках пьесы из-за внешних, фатально подчиняющих себе человека обстоятельств. Поэтому герой, не находя опоры в настоящем, чаще всего ищет нравственные ориентиры в неизменно прекрасном прошлом или в неопределенном светлом будущем. Неразрешенность внутреннего конфликта на фоне неразрешимого внешнего, невозможность преодолеть автоматизм жизни, внутреннюю несвободу личности – это все структурообразующие элементы “новой драмы”. С.Балухатый отмечал, что драматизм переживаний и ситуаций у Чехова “создается по принципу неразрешения в ходе пьесы завязанных в ней взаимных отношений лиц” , таким образом, незаконченность воспринимается как идея творчества. Неразрешенность и неразрешимость конфликта ведет героев “новой драмы” к духовной гибели, к бездействию, душевной апатии, к состоянию ожидания смерти, и даже сама смерть не видится разрешением внутренних противоречий героя, поскольку гибель отдельного человека не является событием на фоне вечности, к постижению которой пробивается человек. Драматургический конфликт в реалистически-символическом направлении реализуется не столько в логике поступков действующих лиц, сколько в развитии глубоко спрятанных от внешнего взгляда мыслей и переживаний.

Тот же драматургический конфликт несколько иначе преломляется в направлении, которое выше было обозначено как фантастически-символическое. Если в первом направлении шло постоянное противопоставление быта и бытия, то во втором бытие выступало в чистом виде. Здесь философское содержание не скрывалось за внешне незначительной оболочкой, а выступало в космических масштабах, обобщенных формах, всечеловеческих конфликтах, как непосредственное столкновение человека с роком, с судьбой. Это направление “новой драмы” отрывалось от повседневности, переживаний отдельных индивидуумов, отражало “вечные законы”, правящие жизнью, воплощенные в отвлеченных и обобщенных образах. Ясно, что это открытое, незавуалированное противостояние человека (человека вообще) миру, окружающему его, Богу, дьяволу, судьбе обостряло внешний драматургический конфликт и в какой-то мере снимало внутренний. Герой в данном случае был функционален, нес в себе воплощение некой идеи, а не характера, и был поставлен в определенные условия, в которых проверялась справедливость этой идеи.

В связи со стремлением к изображению глобальных, вневременных, вечностных конфликтов в драматургии этого направления прослеживается одна характерная черта – использование уже известного в мировой культуре материала: античной трагедии, языческой и христианской мифологии, средневековых сюжетов и жанровых форм, приемов народного театра.

Именно в недрах символизма возникла идея возрождения так называемого культового театра, где мыслилось активное участие зрителей в представлении как буквальное участие в религиозно-культовом действии, в ритуальном игрище на манер древних, которое должно было заменить традиционное зрелище, где зритель – лишь пассивный наблюдатель. Главными теоретиками культового театра явились Вяч.Иванов и А.Белый. Театр привлекал их прежде всего как акт коллективного переживания. По их мнению, театру суждено было умереть как виду искусства, но возродиться как силе, организующей общественную жизнь и сознание людей. “Соборный” театр (термин Вяч. Иванова) должен был принять форму своеобразных русских “дионисий”, в которые выльется стихийное брожение народа.

В “соборном” действе Вяч. Иванов разделял три момента: “религиозное неприятие всецело зараженного грехом мира; проникновение в истину; действие во имя новой религии, творчества новой жизни” . Идея “соборности” подразумевала превращение театра в храм, а далее выход его в жизнь, на площадь. Наиболее желательными формами для такого театра были мистерия, миракль. Именно в мистериальном хоровом действе, по мнению Вяч.Иванова и А.Белого, должны рождаться высшие универсальные ценности, раскрывающие тайный и доподлинный смысл человеческого бытия и в силу этого гармонизирующие взаимоотношения человека и мира.

Идея культового театр осталась во многом лишь теоретическим мечтанием, но некоторые его элементы, заимствованные из античной трагедии, из поэтики традиционной народной драмы, нашли свое воплощение в творчестве Г.Чулкова, Ф.Сологуба, И.Анненского; в некоторых постановках Вс.Мейерхольда (например, “Шарф Коломбины”) и в драматической трилогии А.Блока, где использовались приемы комедии дель-арте; в фольклорных обработках для театра А.Ремизова (“Царь Максимилиан” или “Бесовское действо над неким мужем”). В более позднюю эпоху 10-х годов некоторые черты культового театра проявились в драматургии футуристов. Они предлагали свою модель “Чудо-театра”, который не отражал бы “вязкую слякоть ежедневности”, а творил новую многоцветную действительность “из благостного соприкосновения с Бытием”, из тайн подсознания и должен был реализовываться в шумных и праздничных игрищах, “фавналиях”, предназначенных не для зрителей, а для себя .

Несмотря на видимую нежизнеспособность всех этих творческих экспериментов, они своеобразно определили развитие театра как культурного феномена. Вот как пишет Н.Т.Рымарь о сходных художественных поисках на примере пьесы Л.Пиранделло “Шестеро персонажей в поисках автора”: “…театральное действие перестало создавать иллюзию реальности происходящего на сцене, т.к. его содержанием стала сама проблема иллюзии, маски – реальность жизни самого театра: театр совпал со своим изображением, что решило проблему аутентичного искусства” .

Своеобразие конфликта в “новой драме” сформировало новую пространственно-временнyю систему координат. Она может быть связана с проблемой раз и навсегда выбранного пути, принятого решения, представленного как предыстория героя, решения, которое обесценивается и обесцвечивается на фоне будней, растянутых на время всей человеческой жизни. Это решение постоянно соизмеряется героями со всей своей прошлой и будущей жизнью. Также время и пространство в драме может быть организовано экстремальной ситуацией, случаем, выбивающим человека из повседневности, когда “борьба героя за право осуществить свой выбор приобретает, таким образом, характер столкновения данной ситуации со временем всей человеческой жизни”

Следствием этого оказываются два момента. Во-первых, своеобразная двуслойность времени: действие по драматургическим законам происходит в настоящем времени, но не замыкается на нем, не исчерпывается сиюминутностью, а обязательно проецируется на всю человеческую жизнь, иногда на жизнь нескольких поколений, пока существует неисчерпанность конфликта. Таким образом, герои ощущают настоящее как звено в бесконечной цепи истории человечества. Во-вторых, двунаправленность драматического времени. Настоящее временно, преходяще и потому не ценится героями. Есть идеализированное прошлое, история человечества с выработанными разумными ценностями, на которые герой не может опереться, ибо они перестали быть ценностями в том мире, в котором он живет. И есть гармоническое будущее, о котором тоскуют, мечтают его приблизить, но никогда не достигают. Это особенность кризисного переломного сознания, когда человек осознает свою жизнь включенной в бесконечный ход времени.

Происходит также и расширение сценического пространства до пределов вечности. Особенно это наглядно проявляется в пьесах фантастически-символистского направления. Место действия здесь обобщено до предела, расширено до космических масштабов. И это понятно, потому что героями этих пьес оказываются не конкретные люди, а персонификация различных способов отношения к миру, противостоит же им фатум, олицетворенная (или неолицетворенная) враждебная действительность, как у Л.Андреева в “Анатэме” или у Метерлинка в “Непрошенной” и “Смерти Тентажилля”.

Изменение представлений о пространстве, в котором развивается человеческая жизнь, происходит и в так называемой “камерной драме”. Жизненное пространство, в котором может осуществить себя человек, сужается и обытовляется. Полем драматургической борьбы становится не поле битвы или королевский замок, как в ренессансной драме, а собственный дом, и самые близкие люди оказываются противниками. Но в произведениях Стриндберга, Чехова, Ибсена, Гауптмана, наполненных интимной интонацией, дом и является для героев воплощением всего мира. Такое сужение сценического пространства до размеров жилой комнаты одновременно расширяет его до пределов вечности именно в тот момент, когда обнажается весь трагизм повседневности.

Таким образом, и углубленный психологизм, “движения души” как основная пружина движения сюжета, и укрупнение драматических конфликтов до уровня общечеловеческих, обобщающих опыт нескольких поколений, когда основой драматического, по Метерлинку, становилась “величественная и непрерывная беседа души с судьбой” , качественно меняют пространственно-временные законы построения драматического произведения.

При характеристике поэтики “новой драмы” очевидно, что она мобилизовала арсенал средств, с помощью которых в рамках пьесы выявляется собственно авторское “Я”. Драматурги прибегали к использованию античного хора, героя-резонера; создавалась принципиально иная система ремарок; например, в драмах А.Блока появляется герой, соотносимый с его “лирическим героем”; могла быть представлена особого рода “психологическая ситуация”, ситуация экстаза, когда герой кричит “не своим голосом”. Ф.Сологуб, например, разработал теорию чтеца-актера, который должен был воплотить в себе на сцене фигуру автора и читать весь авторский текст драмы: список действующих лиц, ремарки. И, по мнению Ф.Сологуба, такой чтец-актер являлся единственной точкой отсчета, средоточием зрительского внимания, ибо “выразителем неизбежного, роком трагедии и случаем комедии является только автор” . Таким образом, основным секретом техники “новой драмы”, краеугольным камнем ее поэтики явилась новая субъектно-объектная организация. Изменилось само представление о присутствии автора в тексте пьесы, в спектакле благодаря изменению системы ремарок. Ремарки в “новой драме” перестают играть чисто служебную роль. Теперь они призваны в прямом авторском высказывании выразить настроение, чувства, обозначить лирический лейтмотив драмы, объяснить характеры и обстоятельства биографии героев, а иногда и самого автора. В “новой драме” ремарки оказываются обращенными не столько к режиссеру, сколько к зрителю и читателю, становятся эпической или лирической частью драмы, своеобразным монологом автора.

Рубеж веков – это не только эпоха обновления литературного материала драмы, но это и время режиссуры. Благодаря возникающему режиссерскому искусству, драма все меньше начинает восприниматься как собственно литературный текст и все больше в постановочном контексте. Не только диалог, реплика, ремарка, интонация, но даже молчание формирует в “новой драме” текст, создает образ. Совершенно особая область речевых и неречевых (невербальных) эффектов в чеховской и послечеховской драматургии связана с той “семантической двойственностью, которая возникает в результате столкновения объективной значимости слов в диалоге с их субъективной смысловой направленностью… Возникает особая “наслойка” на реплику, как бы чуждая намерениям говорящего персонажа, но ясно входящего в структуру драмы” . Драматическая и сценическая речь, литература и театр приспосабливаются “к другим формам выражения в том или ином искусстве, словесный ряд выходит далеко за пределы тех возможностей, которые в самом слове непосредственно заложены” .

Слово одновременно начинает приобретать главенствующее, всеохватное значение, особенно по сравнению с действием, а с другой стороны, теряя свое родовое качество быть словом-действием, часто теряет и просто свою лексическую значимость в контексте пьесы. Ин.Анненский пишет, что в чеховской драме настроений “писатели все больше стали похожи на фонограф” . А.Кугель отмечает монологическую форму чеховских пьес: “Похоже на то, что при данной конъюнктуре никто никому ничем помочь не может, и потому речи действующих лиц – только словесно выражаемые размышления. Разговора в истинном значении этого слова, когда один убеждает другого или сговаривается с другим или когда единая мысль, направленная к единой цели или единому действию, воссоздается частями в ансамбле участников, – такого разговора очень мало. Наивысшей формой отчужденности и не встречающегося параллелизма это достигает в беседе “земского человека” Андрея (“Три сестры”) с глухим сторожем Ферапонтом” .

В “новой драме” вопрос встает и об индивидуализации речи персонажей. Так, В.Лакшин пишет, что яркой характерностью у Чехова окрашены только эпизодические персонажи, “индивидуален в какой-то мере и язык Астрова, Войницкого, Сони, Елены Андреевны. Но чаще всего стилевые различия их речи скрадываются, так как Чехову важнее показать не личную, бытовую характерность, а родство душ, настроений, душевных состояний” . Выраженное единым языком родство душевных состояний объясняется у Чехова тем общим “потоком жизни”, в который погружены его герои.

Аналогичное явление можно увидеть и в драматургии Метерлинка. Сценическая речь определяет здесь не индивидуальные особенности персонажей, их социально-психологические или эмоциональные отличия, а всеобщность, равенство их положений, душевного состояния. Как пишет И.Шкунаева, в речи главных героев “словесное выражение становится самим выражаемым состоянием – однако не столько с помощью лексической семантики, то есть содержания языка, сколько с помощью семантики синтаксической, то есть языковой формулы”. Так, например, пассивность героев, их несвобода, недоумение, растерянность перед жизнью выражаются в “безличных конструкциях”, “вопросительных предложениях”, “в предложениях эллиптических, “рваных”, в бормотании” .

Двойственная природа слова в “новой драме” образует явление, называемое обычно подтекстом, или “диалогом второго разряда” (М.Метерлинк), или “подводным течением” (Вл.Немирович-Данченко). Подтекст в “новой драме” тесно примыкает к внутреннему действию: чем напряженней внутренний конфликт, чем глубже, философичнее смысл драмы, тем значительнее становится и роль подтекста. Как отмечал Н.Берковский: “Ситуационное – в тексте, а в подтексте обобщенное” . Подтекст, по классическому определению, – подспудный, неявный смысл, не совпадающий с прямым смыслом текста. Подтекст зависит от общего контекста высказывания, от цели и экспрессии высказывания, от особенностей речевой ситуации. Подтекст возникает как средство умолчания, “задней мысли” и даже иронии. В этом случае “прямые лексические значения слов перестают формулировать и определять внутреннее содержание речи” . Более узкое понятие подтекста, в большей степени применимое к поэтике “новой драмы”, может быть выражено как комплекс мыслей и чувств, содержавшихся в тексте, произносимом персонажами пьесы и раскрываемом не только в словах, но и в паузах, во внутренних, не произносимых вслух монологах. К.Станиславский называл подтекст внутреннее ощутимой жизнью роли, “которая непрерывно течет под словами текста, все время оправдывая и оживляя их” .

Теория подтекста полнее всего была сформулирована в эстетике и философии М.Метерлинка. Подтекст выступал в качестве основного принципа драматургической поэтики, организующего все действие. За словами, которые произносят его герои, таятся не другие, о другом говорящие и другое выражающие слова, или мысли и чувства невыразимые, а некое таинственное действие, происходящее в молчании. Речь у Метерлинка выступает как бы в действенной роли: это и способ словесного общения персонажей, и заслон, отвлекающий их от того, что происходит и что постигается только в молчании. Между звучащей речью и молчанием идет постоянная борьба, поскольку непрерывная беседа души с неумолимым роком не требует слов. Слепота (слепой старик в “Непрошенной” и слепые в “Слепых”), немота-молчание, безумное сознание – для Метерлинка это единственная возможность сверхчувствительного уловителя процессов, происходящих по ту сторону видимой реальности. Метерлинк стоял как бы на стыке двух художественных систем “новой драмы”, поскольку именно он, с одной стороны, определил экзистенциальный конфликт эпохи – трагизм повседневности, а с другой – увидел иную, высокую сторону человеческого бытия – “более торжественный и беспредельный диалог человеческого существа и его судьбы” (“Сокровища смиренных”).

В художественной системе, где человек оказывается понятием не менее всеобщим и отвлеченным, чем второй компонент трагической коллизии – рок, смерть, где подлинная жизнь мыслится как неизменная, как категория вечностная, где индивидуальное (личностное, психологическое) синоним случайного, несущественного, где интересна лишь “ситуация человека в мире”, наряду с понятием подтекста должно появиться и другое антонимичное понятие, составляющее оборотную сторону подтекста.

Подтекст в силу специфики не мог возникнуть в пьесах, построенных на условном, нереалистическом, внебытовом материале, здесь потаенный смысл должен был раскрываться другими способами. В условных драмах (Метерлинк, Андреев, Блок) ситуация экзистенциального нравственного выбора героя более обострена и отточена. Одним из приемов создания такой ситуации оказывается обращение к литературным, историческим, мифологическим источникам (то есть к “чужому” материалу) и к цитированию, намеренно открытому или завуалированному, известных произведений мировой литературы (то есть к “чужому” слову). Реминисценции, аллюзии, ассоциации, заимствования, переосмысления, цитирование чужих текстов – явления, характерные для художественного сознания ХХ века. Это давало широкие возможности для создания символов-намеков, метафор, аллегорий, выражавших непреходящую сущность бытия, делало незначительными сиюминутные проблемы современного человека, позволяло преподнести читателю и зрителю в чистом виде извечные законы мироздания.

Условная аллегорическая драма не могла воспользоваться приемом подтекста, поскольку герои были лишены конкретных человеческих характеров, тонких психологических переживаний. Это можно увидеть в экспрессионистской драматургической трилогии Л.Андреева – “Жизнь Человека”, “Анатэма”, “Царь Голод”, в “Потонувшем колоколе” Г.Гауптмана, в “Синей птице” М.Метерлинка. Персонажи этих пьес намеренно функциональны и чаще всего персонифицировали идеи автора. Поэтому явление, аналогичное подтексту, я обозначила как “надтекст”. Надтекст выводит читателя и зрителя за пределы текста, диалога и даже конкретного сюжета, включая данный сюжет в исторический, культурный опыт человечества, предполагает более обширное осмысление жизни, является способом выхода из частной жизни в вечность. Соотношение текста и надтекста возникает, очевидно, не собственно в драме рубежа ХIХ-ХХ веков. Во всяком случае, современные исследователи литературы дают возможность увидеть подобное расширение текста произведения. Одним из ярких примеров тому является положение Ю.Лотмана в комментариях к “Евгению Онегину” А.Пушкина. Анализируя “чужую речь” в романе, Ю.Лотман пишет: “Цитаты и реминисценции составляют один из основных структурообразующих элементов самой ткани повествования романа в стихах”, поскольку активизируют для читателя “определенные затекстовые: поэтические, языковые и общекультурные – пласты; цитаты и реминисценции могут погружать авторский текст в созвучные ему внешние контексты, могут обнажать полемичность текста, иронию, “контекстуальную несовместимость”. Но, кроме того, скрытые цитаты могут соотноситься с культурной памятью читателя, “поэтому цитата, особенно невыделенная, “работает” еще в одном направлении: она, создавая атмосферу намека, расчленяет читательскую аудиторию на группы по признаку “свои – чужие”, “близкие – далекие”, “понимающие – непонимающие” .

Однако то, что Ю.Лотман называет “затекстовым” элементом, по сути дела выводится за сюжет, определяющий героев и их жизненные обстоятельства, в то время как надтекст является существенной смысловой частью характеров и ситуаций. Понятию “надтекст” наиболее близок по смыслу термин из “Словаря театра” Патриса Пави – “интертекст”. Правда, здесь речь идет не столько о драматургическом, сколько о синкретическом тексте спектакля. Ссылаясь на теорию интертекстуальности Ролана Барта, Патрис Пави пишет, что в этом случае “текст понятен только благодаря функционированию предшествующих ему текстов, которые, трансформируясь, воздействуют на него”. Или интертекст проявляется, когда “некоторые режиссеры… включают в ткань разыгрываемого произведения посторонние тексты, связанные с пьесой лишь тематически, пародийно или с целью разъяснения…”. Таким образом, интертекст “взрывает линейную фабулу и театральную иллюзию, сопоставляя два, нередко противоположных, ритма и типа письма, остраняет текст оригинала” .

Понятие надтекст в условной драматургии становится в своем роде перевернутым смысловым айсбергом, в котором большая часть выступает над поверхностью текста. Таким образом, надтекст сформировал параболическую структуру построения драмы, став тем вечностным, вневременным смыслом, по которому выверяется существование героев в жизни.

Поскольку “новая драма” стоит у истоков наиболее крупных новаторских поисков в драматургии ХХ века (“эпический театр” Б.Брехта, французская экзистенциальная драма, театр абсурда и другие), надтекст, как характерное явление для условных форм “новой драмы”, стал неотъемлемым сюжетообразующим элементом перечисленных художественных систем.

Поиски новой драматургической поэтики, особенно в области субъектно-объектной организации драмы, синтезирование родовых и видовых признаков искусства, “конвергенция” жанров, режиссерское новаторство выросли на фундаменте экзистенциального конфликта эпохи и дали жизнь всем магистральным направлениям в драматургии и театре ХХ века. Таким образом, самый беглый обзор жанровых и стилевых тенденций в русской и европейской драматургии рубежа ХIХ-ХХ веков позволяет говорить о том, что художественное движение драмы связано с эволюцией субъектных и внесубъектных форм выражения авторского сознания. Для поисков новых аспектов изучения драматического произведения этот подход видится самым актуальным и продуктивным.

Литература:

1. Корман Б. Изучение текста художественного произведения. М.: Просвещение, 1972.

2. Корман Б. Целостность литературного произведения и экспериментальный словарь литературоведческих терминов // Проблемы истории критики и поэтики реализма. Куйбышев, 1981.

4. Чудаков А.П. В.В.Виноградов и теория художественной речи начала ХХ века // Виноградов В.В О языке художественной прозы: Избранные труды. М.: Наука, 1980.

5. Хализев В. Драма как явление искусства. М.: Искусство,1978.

6. Пави Патрис. Словарь театра. М.: Прогресс, 1991.

7. Тимофеев Л.И. Основы теории литературы. М.,1959.

8. Маген Ж.-М. и А. Шекспир. Ростов-на-Дону: “Феникс”, 1997.

9. Театральная энциклопедия: В 5 т. М.: Советская энциклопедия, 1963. Т.2.

10. Аверинцев С. Символ // Литературный энциклопедический словарь. М.:Советская энциклопедия,1987.

11. Чехов А.П. Полн. собр. соч. и писем: В 30 т. М., 1949. Т.14.

12. Балухатый С. Чехов-драматург. Л.,1936.

13. Иванов Вячеслав. Борозды и межи, опыты эстетические и критические. М.: Мусагет, 1916.

14. См.: Вермель С. Театральное действо // Очарованный странник: Альманах интуитивной критики и поэзии. СПб.,1914. Вып. 4; Коротов П. Театр будущего // Всегдай. Эго-футуристы. Спб., 1913. Вып. 7.

15. Рымарь Н.Т. Узнавание и понимание: проблема мимезиса и структура образа в художественной культуре ХХ века // Вестник СамГУ. 1997. № 3.

16. Зингерман Б. Очерки истории драмы XX века. М.: Наука, 1997.

17. Метерлинк М. Полн. собр. соч. М.,1905. Т.3.

18. Сологуб Ф. Театр одной воли // Театр: Книга о новом театре. Спб., 1908.

19. Виноградов В. О языке художественной литературы. М.: Гослитиздат,1959.

20. Анненский Ин. Книги отражений. М.: Наука, 1979.

21. Кугель А. Русские драматурги. Очерки театрального критика. М., 1934.

22. Лакшин В. Лев Толстой и А.Чехов. М.: Советский писатель, 1963.

23. Шкунаева И. Бельгийская драма от Метерлинка до наших дней. М.:Искусство,1973.

24. Берковский Н. Литература и театр. М.: Искусство,1967.

25. Виноградов В. Итоги обсуждения вопросов стилистики // Вопросы языкознания. 1955. №1.

26. Станиславский К. Работа актера над собой. М.,1951.

27. Лотман Ю. Роман А.С.Пушкина “Евгений Онегин”// Лотман Ю. Пушкин. Спб.: Искусство, 1995.

O.V. Zhurcheva

THE FORMS OF THE AUTHOR"S MENTALITY IN THE “NEW DRAMA” IN THE END OF XIX – THE BEGINNING OF THE XX CENTURIES

The article is dedicated to both a very actual and absolutely univestigated question: author"s function in drama. According to home and foreign scientific works about drama the reseach discovers the origin of this aesthetic problem and convicingle proves that it is nesessery to analyse subject and unsubject forms of author"s presence in the plays of the 20-th century.

Включайся в дискуссию
Читайте также
Римские акведуки - водное начало цивилизации С какой целью строили акведуки
Причины и симптоматика инсульта у детей
Мыс крестовый лиинахамари